О Рахили Беспаловой
Алексей Макушинский О Рахили Беспаловой. Предисловие к переводу книги "Об Илиаде" (De l'Iliade), Jaromír Hladík press Санкт-Петербург 2025 Происхождение По странной прихоти судьбы и истории Рахиль Беспалова, она же Rachel Bespaloff, в девичестве Рахиль Данииловна Пасманик, родилась – 14 мая 1895 года – в Болгарии, в городе Нова-Загора, где у ее отца была, похоже, врачебная практика (почему именно там? первая загадка среди многих загадок ее судьбы). Она только появилась на свет в Болгарии, ее детство и юность прошли в Женеве, гражданство которой ее родители получили в 1900 году. По некоторым данным пару лет своего младенчества провела она в Киеве, но и это не вполне достоверно. Мы знаем, во всяком случае, что и ее отец, и ее мать были родом из того, что мы теперь назвали бы Украиной: отец, Даниил Самойлович Пасманик (1869 – 1930), родился в городе Гадяч, мать, урожденная Дебора Перельмутер (1871 – 1947), – в Одессе. Достоверно известно, что у ее матери было философское образование; в официальном списке профессоров, сотрудников и студентов Женевского университета за 1910-11 гг. она упомянута в качестве приват-доцента, ведущего занятия по Шопенгауэру («чтение и анализ»). В том же документе, в числе сотрудников факультета медицины, упомянут и «доктор Даниэль Пасманик, отоларинголог». Отец Отец, по-видимому, сыграл важнейшую роль в ее жизни. Действительно, это был замечательный человек: врач, политик и публицист, ведущий для своего времени теоретик сионизма, автор книг на русском, болгарском и немецком, среди которых упомяну: «Странствующий Израиль. (Психология еврейства в рассеянии)», Вильна 1910; «Русская революция и еврейство. (Большевизм и иудаизм)», Берлин 1923 (с посвящением «моей единственной дочери – моему преданному другу»). Разведясь с женою в 1908-м, он несколько лет (1912 – 1919) прожил в России, принимал участие в Мировой войне и Белом движении, о чем оставил любопытные мемуары («Революционные годы в Крыму», Париж, 1926), был членом партии кадетов и председателем Союза еврейских общин Крыма; после поражении армии Врангеля возвратился в Европу, уже не в Швейцарию, но в Париж, куда к тому времени переехала его «единственная дочь». Музыка, Женева, Париж Истоки Беспаловой лежат в музыке, танце, балете. В 1914 году она получила диплом Женевской консерватории (ее учителем был известный композитор Эрнест Блох), в 1917 – диплом Института музыки и ритма Жака Далькроза (в дополнение ко всему этому с 1914-го по 1918 год изучала философию и историю литературы в Женевском университете). В 1919-м она переезжает в Париж – столицу ее судьбы, – начинает преподавать ритмику в парижском Институте Далькроза и в Опере, там же ставит несколько балетов, выступает в печати с первыми статьями на театрально-музыкальные темы. Ее музыкально-театральная карьера длится недолго, вдруг обрывается – в ее жизни вообще много внезапных обрывов, разломов, – в 1922-м она выходит замуж за (судя по всему – скорее неудачливого, в конце концов – разорившегося) предпринимателя Шрагу Ниссима Беспалова (1890 – 1947), наследника огромного, за время их брака сгоревшего, состояния; в 1927 году рождается их дочь Наоми. Встреча с Шестовым В 1925 году происходит ее встреча со Львом Шестовым, с которым ее отец был, по-видимому, знаком с киевской юности, – встреча, резко изменившая ее жизнь (сколь драматически ни складывались бы дальнейшие отношения). «Я пришла к нему с моим отцом. Из разговора я запомнила только две или три фразы Льва Исааковича. Уже тогда его речь пробудила во мне нечто, что уже не смогло заснуть…», писала она сразу после смерти философа его вдове Анне Елеазаровне. В письме своему другу, философу и поэту Жану Валю, она говорит о своем «философском пробуждении» (son éveil philosophique). «Вспоминаю свою радость: все только начинается, еще ничего не определилось. Не существует глубокой привязанности, в основании которой не лежала бы благодарность. Моя благодарность велика по отношению к Шестову. Увы, он никогда не мог признать, что верность способна сохраняться и даже расти в недрах несогласия». О несогласии поначалу и речи не было. Были, по всем свидетельствам, классические отношения ученичества. Гораздо позже, в пятидесятые годы, когда уже ни Шестова, ни Беспаловой не было на свете, Даниэль Галеви, тогда известный, теперь подзабытый, писатель, историк, отчасти философ, описывая свои первые впечатления от встречи с нею, говорит о «взаимном восхищении и дружбе между старым философом и его юной ученицей». Шестов своей высокой фигурой напоминал «Дон Кихота метафизики», пишет Галеви; она же неподвижно сидела на диване и слушала. «Она была исполнена бесконечной грации в самой своей неподвижности», она только слушала, «но слушала всем своим существом: руками, губами, взглядом». Она не всегда только слушала. Другой – главный – ученик Шестова, Бенжамен Фондан, рисует в своих записях о встречах с Шестовым, Rencontres avec Léon Chestov, совсем иную сцену, отчасти анекдотическую. Шестов, как известно, дружил с Эдмундом Гуссерлем, называл его своим антиподом. Гуссерль тоже считал и называл Шестова своим антиподом, именно так и обращался к нему в своих письмах. Это не только не мешало их дружбе, но было, возможно, предпосылкой этой дружбы, как если бы существовала между ними какая-то таинственная братская связь, только между антиподами и возможная. В 1929 году Гуссерль приезжал в Париж, читал лекции, впервые, кажется, познакомившие парижскую публику с феноменологией. Из этих лекций выросли Cartesianische Meditationen. После одной из них он был в гостях у Шестова (у Шестова кто только не бывал в гостях – Томас Манн, например, встретившийся там с Буниным). Ни Бунина, ни Томаса Манна на встрече с Гуссерлем не было; Фондан, во всяком случае, не упоминает никаких других гостей. Вдруг Беспалова (Mme Rachel Bespaloff) принялась, живо и блистательно (vivement et brillamment) нападать на Гуссерля, опираясь в своих рассуждениях, к немалому смущению хозяина, как раз и конечно же на него самого, Шестова, которого по русскому обычаю (selon la coutume russe) упорно называла она Львом Исааковичем – покуда присутствующие не сообразили, что Гуссерль совершенно не понимает, кто же такой этот таинственный Isakovitch, выдвинувший против него, Гуссерля, столь сильные аргументы. Он так этого до конца и не понял. По-видимому, именно знакомство с Шестовым сводит ее с людьми, с которыми ей предстоит всю жизнь встречаться и переписываться. Назову лишь Николая Бердяева, Габриэля Марселя, Жана Гренье, Жака Маритена, Бориса Шлёцера, музыковеда и переводчика, в частности – переводчика Шестова, ставшего близким другом Беспаловой, Жана Валя, тоже одного из ее ближайших друзей. Переписка вообще играет в ее жизни и ее литературном наследии роль, которую трудно недооценить, притом что многое остается не изданным до сих пор, в частности – весь конволют ее интереснейшей корреспонденции с Жаном Гренье, хранящийся в парижской Национальной библиотеке. Дело не только в людях, литературных и дружеских связях, сколь бы они ни были важны для нее. После встречи с Шестовым Беспалова находит себя. Не оставляя ни занятий музыкой, ни танцев, ни ритмических упражнений – все мемуаристы говорят об ее красоте и грации, особенной грации профессиональной балерины, – она становится прежде всего философом, мыслительницей. От Шестова в своем развитии уходит она далеко. «Мысль Шестова может быть “питательна” лишь для того, кого она пробуждает, – и только в момент пробуждения,» писала она все тому же Жану Валю. Другие тексты и авторы перемещаются в центр ее мысли: Гейдеггер, Кьеркегор, Ницше (и прежде всего Ницше), Библия, пророки, Гомер, в конце жизни – Монтень. Южная ссылка Обмен письмами с близкими по духу и мыслям людьми особенно драгоценен в изгнании, когда личные встречи затруднены. В 1930 году, после смерти Даниила Пасманика, Беспаловы переезжают на юг Франции, сперва в город Сен-Рафаэль, затем в принадлежащее семье ее мужа имение Больё возле городка Сольес-Понт под Тулоном (имение, кстати сказать, в котором за много лет до того, в 1923 году, работал на сборе урожая фруктов еще молодой тогда Владимир Набоков и которое он описал в «Подвиге» под названием «Молиньяк»), наконец, в самом начале 1941-го, незадолго до бегства в Америку, – в город Йер. Свою жизнь на Лазурном берегу Беспалова с самого начала воспринимает как своего рода ссылку, своего рода изгнание (этот мотив почти сразу начинает звучать в ее письмах). Изгнание, в ее случае, выглядит внешне благополучным, что лишь оттеняет ее, как кажется – соприродное ей, внутреннее неблагополучие. В сущности, с 1930 года и до самого трагического финала вся ее жизнь стоит под знаком изгнания. Изгнание для Беспаловой – это изгнание из Парижа, единственного, по-видимому, места на земле, где она чувствовала себя хоть сколько-то дома. А между тем, именно в изгнании начинается ее философское творчество. Первая опубликованная ею философская, не музыковедческая, статья (1933), по форме – длинное письмо Даниэлю Галеви, была посвящена Мартину Гейдеггеру (едва ли вообще не первая во Франции статья о фрейбургском философе, как раз в этот момент начинавшем свой роковом роман с нацизмом); за ней последовали другие – о Жюльене Грине, о Мальро, о Габриэле Марселе, о Кьеркегоре, – в конце концов, но только частично, собранные в книге Cheminements et carrefours (1938), что (не очень точно, но сохраняя аллитерацию) можно перевести как «Перепутья и перекрестки». Книга посвящена Шестову и заканчивается большой, во многом критической, работой о нем («Шестов пред лицом Ницше», Chestov devant Nietzsche): статьей, если и не приведшей к разрыву с теперь уже бывшим учителем, то, во всяком случае, вызвавшей его возмущение (как о том свидетельствует в своих записках о Шестове Фондан). В статье 1945 года о Шарле Пеги она говорит об его, Пеги, «страстном стремлении к подлинности в час опасности»; в неменьшей степени это можно отнести к ней самой. Она пишет строго, сжато, без риторических всплесков и восклицательных знаков. Ее «метод» – тоже, если угодно, «странствования по душам» (как называл это Лев Шестов), но эти души у нее отличаются друг от друга гораздо сильней и отчетливей, чем у самого Шестова или его (верного) ученика Фондана, все сводивших к одной основной оппозиции. Беспалова отнюдь не «моноидеистка» (как определял Шестова Бердяев); индивидуальное интересует ее в самом деле и само по себе. Угадать людей за их текстами – так, уже в первых строках предисловия, она определяет свою задачу. Ценнейшее, может быть, что унаследовала она от Шестова, при всех расхождениях с ним, это сознание открытости, незавершенности – и незавершимости мысли, ее разрывов и противоречий; в том же предисловии к своему сборнику она говорит о «сокровище ненадежностей», которым были для нее разбираемые ею книги. Еще сильнее сказано в начале статьи о Шестове: «заниматься философией… значит терять Смысл»; едва ли не лучшее определение философии, из всех мне известных. Бердяев, Беспалова В письме Борису Шлёцеру от 22 сентября 1938 года, нахваливая очередную статью Фондана о нем самом – Фондан написал их множество, – Шестов объединяет своего закадычного друга Бердяева – в пожизненных спорах они периодически доходили до крика, потом снова мирились, – со своей – неверной, по его мнению, – ученицей Беспаловой: «вспомните, как дружески расположенные ко мне люди – Бердяев, Беспалова и др. – уродовали мои мысли. Фондан этого избежал – и это большая заслуга». То, что сам Шестов передает словом «уродовали», можно назвать критикой. В этой критике они поразительно похожи, причем остается не выясненным, кто влиял на кого (возможно, и Бердяев на Беспалову, и Беспалова на Бердяева). В рецензии на позднюю итоговую книгу Шестова о Кьеркегоре Бердяев пишет, что «богата и пространна лишь его отрицательная философия, его положительная философия бедна и коротка, она могла бы вместиться на полстранице». Эти полстраницы приходится долго выискивать, долго выцеживать, продираясь сквозь шестовские иронические инвективы. Все кажется, что он ходит и ходит вокруг чего-то самого главного, самого важного; вот сейчас покончит с прелиминариями, с ироническими инвективами, ядовитыми инсинуациями – и перейдет, наконец, к тому, ради чего, мы думали, все затевалось. Но нет, развенчания и разоблачения продолжаются: «иначе и быть не может,» говорит Бердяев в той же рецензии, «то, чего он хочет, не может быть выражено в мысли и слове, это чистая апофатика. Но вместе с тем он остается на территории мышления и разума». Отсюда невероятная монотонность Шестова (отмечаемая и Альбером Камю в одной из его тетрадей); речь идет ведь все об одном и том же, одном и том же – так до конца и не становится вполне понятно о чем. Проще всего сказать, наверное, что речь идет о Боге; об иррациональном и своевольном «Боге Авраама, Исаака и Иакова» (говоря по-паскалевски); об абсурдном, апофатическом, не подчиняющимся никаким законам, никакому разуму, никакой «морали» и (в отличие от бердяевского безвластного или беспаловского всебессильного, как она выражалась, Бога: le Dieu Tout-Impuissant) абсолютно всевластном ветхозаветном Боге, в которого, как кажется, сам автор-то и не верит. Если бы он в него поверил, он бы, наверное, покинул, наконец, «территорию мышления и разума»; «но (пишет Бердяев) мысль Л. Шестова носит особенно трагический характер потому, что Бог, для которого все возможно, который выше всякой необходимости и всех общеобязательных истин, остается условной гипотезой.» Беспалова критикует Шестова с тех же позиций – но с совсем другой интонацией. В ее статье о Шестове чувствуется что-то очень личное; видимо, долго накапливалось в ней несогласие, разочарование, быть может, и раздражение. «Я теряю почву под ногами, я задыхаюсь, волна сбивает меня, я тону. А Шестов с берега мне приказывает: „Шествуй по водам, ты это можешь“. Если б дошел до меня этот призыв – до меня, тонущей, – он показался бы мне насмешкой. Только тот имеет право требовать невозможного, кто сам „шествует по водам“, кто и мне дает на это силы. Но Шестов остается на берегу, отказывается осуществить свое пророческое призвание. Он цепляется за философию, за то, что может быть помыслено, высказано…» Я гибну, а мой учитель меня не спасает – вот, в сущности, о чем идет здесь речь, помимо всех теоретических разногласий. Шестов был в ярости (не потому ли, что почувствовал правоту этих упреков?). Это я-то остаюсь на берегу? говорил он Фондану. Я приказываю? Я говорю: ты можешь? Да ведь в том-то все и дело. Я не могу; все знают, что я не могу; и я сам слишком хорошо это знаю. А все-таки... вдруг я все-таки могу? вдруг меня обманули? вдруг, если попробовать...? Но попробовать уже значит приостановить действие морали и разума; это уже трагедия… Приостанавливать действие разума ни Бердяев, ни Беспалова не готовы, как не будет готов и Камю; все они, в отличие от Шестова с Фонданом, нисколько не мизологи. «Почему знание не есть жизнь? Знание есть тоже часть жизни, оно есть событие в бытии,» пишет Бердяев. Кроме того, знание не равно знанию. «Главный философский недостаток Л. Шестова я вижу в том, что он не устанавливает различения в формах и в ступенях знания.» «За понятием познания таится целый комплекс феноменов,» в свою очередь пишет Беспалова, «столь же сложных, двусмысленных и противоречивых, как само существование. Если правда, что познание разрушает жизнь, ослепляя любовь, то столь же верно и то, что оно усиливает жизнь, придавая ей разбег и скорость – хотя бы и для того, чтобы бросить ее в бездну.» Вот наш ответ Чемберлену… Вот, так прямо и пишет Беспалова, наш ответ Шестову – пока он остается философом. Valde bonum («хорошо весьма») до грехопадения, до несчастья – мы его не хотим, несмотря на то, что оно продолжает преследовать наши мысли и манить нас, создавая в нас ожидание какого-то другого мира, в которым мы сами, наконец, станем другими. «Мы отказываемся от этого блаженства, в котором уже нет места нашему влечению, чему-то такому в нас, чем мы никогда не поступимся…» Райского безмыслия, иными словами, мы не хотим; предпочитаем гибнуть, но мыслить. Надтреснутый колокол Если дело не в знании, то в чем же? Если не в Древе Познания (как любил выражаться Шестов – и вслед за Шестовым Фондан), то, может быть, – в самом Древе Жизни? В 1936 году Фондан выпустил сборник своих статей под названием «Несчастное сознание» (La conscience malheureuse); Беспалова отозвалась на него письмом и статьей. «Нас разделяет что-то важнейшее,» пишет она в письме, «что-то такое, что и у Вас, и у меня является выражением некоей основной данности, глубинной особенности мирочувствования. Для Вас все сводится к борьбе между „знанием, зовущим к покорности“ и „надеждой, зовущей к восстанию“. Для меня же, чем дальше я иду, тем очевиднее, что под покровом несчастного сознания таится несчастье самого существования, самой экзистенции. Она рушится под своей собственной тяжестью, и только во вторую очередь под грузом познания. Как первородный грех, так, впрочем, и возможность спасения кажутся мне соприродными существованию. Все соблазны Змия пропали бы втуне и человек не предпочел бы Древо Познания Древу Жизни, если бы это Древо Жизни не было ранено в самом своем основании.» Что-то есть завораживающее, трагическое, страстно-темное, таинственно-глубокое в таком взгляде на жизнь (как в ее взгляде на фотографиях). Древо Жизни подрублено под корень; есть роковой изъян в существовании как таковом. С этим чувством должно быть очень трудно жить; она жить с ним и не смогла. Кажется, она была человеком изначально страдающим, не в ладах со своей жизнью. «Бедная Рахиль», pauvre Rachel, говорила она, по свидетельству ее дочери, глядя на свою юношескую фотографию. В позднем письме говорит она о «трещине в существовании», une fêlure dans l’existence: выражение, заставляющее вспомнить (уверен, что и она вспомнила) стихотворение Бодлера «Надтреснутый колокол», La cloche fêlée (другие колокола звонят во всю мощь, а моя душа дала трещину, и звук ее похож на стон умирающего солдата…). В 1939 году она сказала мужу, тоже – по свидетельству дочери, случайно подслушавшей разговор родителей, что покончит с собой ровно через десять лет; так и случилось. Беспалова и Фондан С Фонданом, по ее позднейшему свидетельству, она всю жизнь дружила и спорила. Поражает трагизм – и параллелизм их судеб; учениками Льва Шестова, пускай неверными, просто так не становятся. Фондан, в отличие от Беспаловой, хранил абсолютную верность учителю до самой своей гибели; по сути, так и не вышел из круга шестовских идей и понятий. Беспалова родилась в Болгарии, Фондан – в Румынии: по тогдашним понятиям, на окраине мира; его настоящая фамилия была Векслер. В Румынии он, впрочем, и вырос, начал писать по-румынски, в 1923 году переехал в Париж, перешел на французский язык. Встреча с Шестовым в 1924 году (за год до встречи с ним нашей героини) перевернула и его жизнь. Беспалова пришла из музыки, Фондан из поэзии. Человек, задуманный как литератор, поэт и критик, погружается, не оставляя, впрочем, поэзии, в мир идей, причем идей шестовских, то есть, в сущности, в борьбу с идеями, в патетическую и как бы заранее проигранную борьбу с очевидностями, разумом и порядком, с законами природы и морали, с «дважды два четыре» и с категорическим императивом – во имя чего-то, что, как и у Шестова, остается у него, в общем, неназванным. Сближению с Шестовым предшествовало письмо Фондана от 17 января 1927 года, которое он весьма вольно пересказывает в своих уже, разумеется, после смерти учителя составленных мемуарах. Если трагедия и несчастье являются условиями поисков истины – а ведь именно таков шестовский тезис, – то кто же по доброй воле пойдет за таким учителем? Кто решится пожелать себе трагедию, хотя бы и ради прекрасных глаз истины? У вас никогда не будет учеников… По-видимому, вернее – по многим свидетельствам (например, по свидетельству Эмиля Чорана, с Фонданом дружившего, оставившего о нем замечательный очерк), Фондан решился, в конце концов, пожелать себе трагедию – такие желания бывают обычно исполнены, – учеником Шестова все-таки сделался и в качестве ученика был им признан. Беспалова дала себя спасти (по-видимому, ради спасения дочери), по крайней мере – отсрочить свою гибель, долго сопротивлялась, но в конце концов позволила увезти себя в Америку (о чем сейчас скажем); Фондан шел на риск и гибель сознательно и бесстрашно (Чоран, не без высокопарности, говорит о мистическом союзничестве с Неотвратимым). В 1940 году его, к тому времени получившего французское гражданство, призывают в армию, он попадает в плен, бежит из плена, попадает с аппендицитом в военный госпиталь Val de Grâce, по выходе оттуда остается в Париже, скрывая – или даже не очень скрывая свое еврейское происхождение, не носит желтой звезды, появляется на публичных лекциях и собраниях. Судя по всему, что мы знаем, Фондана выдал консьерж того дома, где он жил (6 rue Rollin; там висит теперь памятная табличка). 30 мая 1944 вместе с сестрой Линой его отправили с предпоследним этапом из лагеря Дранси в Аушвиц-Биркенау. Друзьям Фондана (его знал, как говорится, «весь литературный Париж»; к тому же он был женат на «арийке») удалось вычеркнуть его имя из роковых списков подлежавших к этой самой отправке; имя сестры вычеркнуть не удалось; без нее он отказался от спасения. Мы точно знаем дату его гибели – 3 октября 1944-го. Фондан, следовательно, пошел на гибель ради сестры, Беспалова согласилась на спасение ради дочери. Спасение оказалось отсрочкой. Америка После долгих проволочек в июле 1942 года Беспаловы отплывают из Марселя в Америку; в Нью-Йорке, по некоторым сведениям, их сперва приютили у себя Раиса, Вера и Жак Маритены. Кажется, финансовый крах наступил еще до отъезда, в Новом свете положение только ухудшилось. Муж Беспаловой болеет, мать стареет, отношения в семье, всегда непростые, окончательно разлаживаются. Рахиль вынуждена работать, сначала для французского отдела «Голоса Америки» в Нью-Йорке, потом переезжает в город South Hadley в Массачусетсе, где получает временную, из года в год продлеваемую (и всегда – под угрозой не-продления) преподавательскую позицию в колледже Mount Holyoke (где много позже преподавал Иосиф Бродский). Если жизнь на юге Франции уже воспринималась ею как изгнание и ссылка, то теперь наступает ссылка окончательная, изгнание бесповоротное. В Америке она на чужбине, в пустыне – с первого дня до последнего. В пустыне бывают оазисы, встречаются караваны. Не в таком уж страшном одиночестве проходит ее жизнь. В частности, в колледже, где она преподает, в 1942, 1943, 1944 году, делается попытка возобновить в эмиграции знаменитые декады в Понтиньи, проходившие в 20-е и 30-е годы в Бургундии, десятидневные конференции в бывшем аббатстве, принадлежавшем в ту пору философу Полю Дежардену. Те, французские, декады были своего рода смотром интеллектуальных сил межвоенной Европы; кто только не бывал на них, от Томаса Манна до Томаса Стернса Элиота, и от Андре Жида до Бердяева, подробно описавшего их в «Самопознании». В Америке эту традицию, вместе с одним из своих коллег, попытался восстановить Жан Валь, давний друг и корреспондент Беспаловой; здесь участники были тоже не последние люди: Ганна Аренд, Клод Леви-Стросс, Марк Шагал, Роман Якобсон, Марианна Мур, Уоллес Стивенс. Рахиль Беспалова принимала во всем этом вполне деятельное участие; в эти же годы пишутся ею существенные статьи (о Пеги, о Монтене, о письмах Ван-Гога, о «духе трагедии», о «классической эпохе»). Сохранились воспоминания ее бывших студенток, говоривших о ней как о строгой, требовательной преподавательнице, всегда очень собранной, сконцентрированной, учившей их мыслить самостоятельно, «на свой салтык», как сказал бы Константин Леонтьев, и, конечно, очень много им давшей, открывшей им, прежде всего, мир французской классической литературы. Все-таки, по всем свидетельствам, она оставалась человеком глубоко несчастным. Помимо личного несчастья, это, конечно, и время несчастья всеобщего, время трагедии мировой и национальной. По-видимому, она испытывала, как многие, кто избежал Катастрофы, чувство вины перед теми, кто ее не избежал; перед тем же Фонданом. В своей последней статье (о Камю), опубликованной уже после ее смерти, в 1950-ом, и вызвавшей восторженный отзыв самого объекта исследования (статья называется «Мир приговоренного к смерти») она пишет, среди прочего: «Камю, как Мальро, как Сартр, принадлежит к поколению, которое история обрекла на жизнь в атмосфере насильственной смерти. Ни в какую другую эпоху, быть может, мысль о смерти не была таким исключительным образом связана с мыслью о пароксизме произвольной жестокости. … Дым крематориев заставил замолчать волшебную песнь, которая, от Шатобриана до Барреса, от Вагнера до Томаса Манна, не могла исчерпать свои модуляции. Отныне, в соседстве смерти, пытки заменяют экстаз, а садизм – сладострастие. С другой стороны, понемногу истощается безмерная уверенность в выздоровлении, которую христиане ассоциировали со смертью, бесконечная надежда на обретение родины, перед которой смерть стояла как „крылатый часовой“. Нам остается только голая смерть, в буре холодного насилия. … Ни культ мертвых, ни религия славы, ни вера в жизнь вечную не идут за ней в этот ад.» Беспалова и Камю Говоря о современных ей писателях в письме Борису Шлёцеру 1946 года она выделяет Камю как самого близкого ей автора, «даже если я с ним не согласна». «В нем есть подлинность, отвага, чувство истинной трагедии, которое глубоко меня поразило». Но и для Камю она значила гораздо больше, чем обычно думают, причем не только как автор позднего критического разбора. Камю узнал о Беспаловой от своего учителя Жана Гренье, еще в пору писания «Мифа о Сизифе». Есть огромная, очень обидная несправедливость в том, замечу попутно, что Жан Гренье, замечательный эссеист и философ, всегда проходит по разряду «учитель Камю». Он и вправду был учителем Камю, еще в Алжире, потом его старшим другом; оставил воспоминания о нем; но он был сам по себе – Жаном Гренье, автором нескольких книг, которые всячески заслуживают того, чтобы их читали и перечитывали, автором, в частности, восхитительных «Островов»: книги, говорит Камю в предисловии к ней, преобразившей его жизнь. «Спасибо за то, что прислали мне книгу Беспаловой,» писал Камю своему, в самом деле, учителю в августе 1939 года. «Я нашел там темы той «чувствительной» философии, которую собирался разрабатывать в моем эссе об абсурде. … Кто такая Рахиль Беспалова?» «Эссе об абсурде» – это «Миф о Сизифе», как легко догадаться. Непонятно, что такое «чувствительная философия», но ясно, что это было внимательное, оплодотворяющее чтение. Об этом же рассказывает Гренье в своих позднейших воспоминаниях. «Иногда я говорил с ним о книгах, которые считал значительными, например, о книге Рахили Беспаловой «Перепутья и перекрестки». В этой книге он нашел темы, о которых сам хотел писать, и ему там понравилось то, что он называл «чувствительностью». … Его единственная критика этого столь ценимого мною сборника эссе заключалась в том, что недостаточно четко было проведено различие между понятиями «иррациональное» и «абсурдное».» Действительно, это важное различение. Иррациональное – это Шестов, Фондан. Но абсурдное у Камю отнюдь не равно иррациональному, и с разумом, в отличие от Шестова и подобно Беспаловой, он вовсе не борется. «Абсурдный человек не испытывает ни малейшего презрения к разуму и допускает иррациональное. … Он знает одно: в его сознании нет более места надежде.» Надежды нет, как нет, конечно, и смысла (еще раз: «заниматься философией… значит терять Смысл», писала Беспалова, и Камю это читал, возможно – подчеркивал). Камю говорит о неразумном (вне-разумном, по ту сторону разума) молчании мира (le silence déraisonnable du monde); в одном решающем месте говорит о non-signification du monde, что русские переводчики вынужденно передают словами «бессмысленность мира». А на самом деле это не-знаковость, не-семиотичность мира. Вещи мира и события мира – есть, но они ничего не – значат, не являются знаками, не являются (воспользуемся терминами лингвистики) означающим (signifiant) и, соответственно, не отсылают ни к какому означаемому (signifié). Эта (на мой взгляд – важнейшая) мысль тоже, я уверен, вдохновлена Рахилью Беспаловой, говорящей, в решающем месте своей шестовской (анти-шестовской) статьи, о смелости встать лицом к лицу с отсутствием-всякого-значения, не принять, а именно встать лицом к лицу с ним (отсутствием): le courage d‘affronter, non d‘accepter, l’absence-de-toute-signification. Божественное отсутствие Эту смелость она, похоже, иногда находила – иногда не находила в себе. Отсутствие-всякого-значения не есть ли отсутствие Бога? Она же – и в этом ее огромное отличие от Камю – совсем без Бога обойтись, кажется, не могла; вновь и вновь пыталась искать какую-то небесную родину, какое-то подобие спасения в каком-то подобии веры. «Вы меня спрашиваете, как я справляюсь,» пишет она Борису Шлёцеру. «Ответ: никак. Невозможно обрести Бога через иудаизм. Невозможно (для меня) обрести Бога в христианстве, не прибегая к обману и лжи. Невозможно обрести его в качестве одинокого индивида: требуется religio, связь, в той же мере, в какой нужно одиночество. Значит, пути нет. Но и со стороны атеизма все выходы заблокированы. Невозможно вынести ближнего и вынести себя самого без Бога. Нет сил терпеть вонь человеческую. Короче, мое отношение к Богу заключается в знании об его отсутствии. Однако его отсутствие все-таки дает своего рода значение Всему (une sorte de signification au Tout). Есть это отсутствие: оно правит (или царствует: Il y a cette absence : elle règne)». «Своего рода значение» прямо противоречит, как нетрудно увидеть, «отсутствию-всякого-значения»; между этими полюсами, похоже, и раскачивалась ее внутренняя религиозная жизнь. А как может править – отсутствие? Может ли оно – спасти? Способно ли хоть как-то помочь, хоть как-то утешить? Ответа на эти вопросы мы не находим. Не дает его и единственное стихотворение Беспаловой, сохранившееся в ее бумагах; вот попытка русского перевода: Призыв Боже, Ты, кто уже не перестает умирать, но кто воскреснет, Боже, больше не Отец, и больше не Сын, и больше не Дух, Боже, бесконечно покинутый, бесконечно отмененный, отбросивший и свойства, и сущность, не желающий больше ни Всесилия, ни Всеведения, Боже, более не входящий в наши образы, не говорящий на нашем языке, Бог без маски и без лица, Ты, кто уже не живет в нашем прошлом, и не начинает нашего будущего, и не пронизывает наше настоящее, Ты, которого мы отделили от нашего Блага, нашей Красоты, нашей Истины, О Боже, похожий теперь лишь на абсолютность смерти, к Твоим ногам я бросаюсь, Бог отсутствующий, единственный, к кому можно обратиться с мольбою, единственно искомый, единственно обожаемый. Боже мой, Ты возвратился к нам в подозрительном свете, в ложном сумраке, в сомнительной ясности, незаметно прокрался в мою тревогу, я еще не уверена, что это Ты, и не уверена, что это не Ты, Ты предлагаешь мне только свое молчание и свое вероломное присутствие, я не решаюсь назвать тебя, Бог, почти незнакомый и все-таки узнанный, Мой Бог. 23 июля 1943, South Hadley Это тоже, конечно, как и у Шестова, «чистая апофатика», богословие отрицательное. Но при этом апофатика трагическая, апофатика на фоне дымящихся крематориев. Бог Шестова «остается условной гипотезой». Бог Беспаловой, недостижимый, невозможный, отсутствующий, остается или, может быть, с годами становится для нее, предметом страстных и отчаянных поисков, религиозных поисков в эпоху Катастрофы. Не могу не процитировать еще одну запись, сохранившуюся в ее тетрадях, видимо, самых последних лет, когда война уже кончилась: «Мир выходит ошалевшим из этого долгого неистовства. … Бог был покинут. Никто не хотел умирать за него. Никто не хотел жить для него. … Бог молчал во время этой войны. Только Бог войск говорил своим грозным голосом. Бог, который правит народами и не считает души. Бог Библии и Немезида греков. Но Христос не воскрес. Возможно, он был среди своих братьев на этой фабрике смерти. Никто его не видел. Он никого не утешил. … Я не говорю, что Бог умер; я говорю, что умер его образ, созданный мною. Теперь Он должен снова открыться». Похоже, Он не открылся. Финал Бог не открылся, отсутствие Бога не спасло и не помогло, между тем жизнь разваливалась и сил оставалось все меньше. Внезапная смерть мужа, долгая, мучительная болезнь матери, необходимость зарабатывать на жизнь себе и близким, оторванность от Франции и Парижа, от европейской интеллектуальной жизни, – все это – в сочетании с внутренними причинами, о которых мы знаем мало, как всегда в таких случаях, – приводит к затяжному душевному кризису, в конце концов – к самоубийству. Когда она покончила с собой, 6 апреля 1949, ей было 53 года. Дочери не было рядом, она уже училась в Гарварде. А вот мать ее, та самая Дебора Пасманик, урожденная Перельмутер, когда-то, в 1910 году, читавшая со студентами женевского университета «Парерги» Шопенгауэра, теперь больная, возможно, парализованная старуха, была рядом, в комнате соседней с кухней, где Рахиль открыла газ (газ – разумеется: Освенцим настиг ее); газ проник через дверь. Была ли это случайность, или попытка двойного самоубийства, или все же попытка избавления матери от страданий, то есть, в сущности, попытка убийства, после которой сама Рахиль жить уже, разумеется, не могла? Ничего этого мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем. Если последнее предположение верно, то и здесь ее ждала неудача. Мать выжила, прожила в нью-йоркской больнице еще сколько-то дней, возможно недель. Как бы то ни было, этот ужасный финал кажется логическим завершением всей ее жизни. Героиня античной трагедии со сцены тихо не сходит. Забвение, воскресение В пятидесятые годы друзья Беспаловой – среди них Даниэль Галеви, Габриэль Марсель – планировали переиздание ее сочинений; почему этот план не осуществился, до сих пор неизвестно. Осуществись он, ее посмертная судьба сложилась бы, наверное, по-другому. Лишь в начале 2000-х годов началось что-то вроде ренессанса Рахили Беспаловой, причем не только во Франции, но и в других странах, в частности, даже прежде всего, в Италии, где к настоящему времени вышло два тома собрания ее сочинений; переиздаются основные работы; появляются многочисленные статьи; био- и монографии (см. список основных публикаций). Только в России, на родине ее предков, – молчание. Вот это молчание я и пытаюсь нарушить. Илиада Что может быть естественней, чем обращение к величайшему тексту о войне – во время войны? Обстоятельства этого обращения отчасти случайны: в пору их пребывания в Йере в 1941 году дочь Беспаловой, Наоми, «проходила» Гомера в местном лицее; перечитывая вместе с ней «Илиаду», Рахиль начала делать записи, из которых и выросла эта маленькая книжка. Это лишь внешний повод, конечно. Книжка, начинающаяся как серия коротких, строгих, а в то же время исполненных какого-то сухого лиризма очерков и портретов главных персонажей «Илиады» – Гектора, Ахилла, Елены, – постепенно дорастает до важнейших для автора рассуждений о гомеровском и библейском началах европейской культуры, их очевидных противоречиях и глубинном родстве. Шестов противопоставлял друг другу «Афины» и «Иерусалим»; Беспалова, опускаясь на бóльшую глубину, обращаясь к истокам, объединяет гомеровское и библейское в общем противостоянии как безличной мистике, так и абстрактной морали позднейших эпох. Удержусь от соблазна комментировать этот текст: в конце концов, он говорит сам за себя, и читатель тоже способен сам вынести суждение о нем. Скажу лишь, что эссе было опубликовано отдельной книгой в 1943 году в Нью-Йорке с предисловием Жана Валя, затем переведено на английский Мэри Маккарти и напечатано тоже отдельной книгой в 1947 с послесловием (скорее – сопроводительным эссе) Германа Броха. По-французски, оба раза – стараниями и с предисловием Monique Jutrin, книга Беспаловой была переиздана в 2004 и в 2022 году (см. библиографию). Русский перевод был выполнен по изданию 2022 года. Первоначальная редакция перевода опубликована в альманахе «Вторая навигация», выпуск 18. Харьков 2025. Краткая, очень выборочная библиография Cheminements et Carrefours, Paris, Vrin, 1938. Переиздание: Paris, Vrin, 2004. De l’Iliade, New York, Brentano's, 1943. Переиздания: Paris, Allia, 2004. Paris; Les Belles Lettres, 2022. Английскиий перевод: On the Iliad, trad. Mary McCarthy, with an essay by Hermann Broch, Princeton University Press, 1947. Переиздание: Rachel Bespaloff / Simone Weil, War And The Iliad, with an essay byHermann Broch, introduction by Christopher Benfey, New York Review of Books Classics, 2006. Немецкий перевод: Die Ilias, аus dem Französischen übersetzt, herausgegeben und mit einem Nachwort versehen von Stefanie Golisch. Mit Texten von Jean Wahl und Hermann Broch. Matthes & Seitz Berlin 201 Lettres à Jean Wahl 1937 – 1947. «Sur le fond le plus déchiqueté de l’histoire». Édition établie, introduite et annotée par Monique Jutrin. Édition Claire Paulhan, Paris 2003. Sur Heidegger (Lettre à Daniel Halévy). Édition de la revue CONFÉRENCE. Paris 2009. La vérité que nous sommes. Correspondance avec Léon Chestov et Benjamin Fondane. Édition établie, introduite et annotée par Olivier Salazar-Ferrer. Non Lieu. Paris 2021. De la compréhension musicale à la métaphysique de l’instant. Ecrits sur la musique et la danse. Textes réunis et présentés par Olivier Salazar-Ferrer. Non Lieu. Paris 2022. Статьи Беспаловой публиковались в таких изданиях, как: Revue philosophique de la France et de l’Étranger; La Nouvelle Revue Française; Bulletin de la Société française de Philosophie; Revue juive de Genève; Renaissance; Les Lettres Française; Fontaine; Deucalion и других. Переписка Беспаловой с Даниэлем Галеви, Борисом Шлёцером, Габриэлем Марселем, Гастоном Фессаром публиковалась в разных номерах журнала CONFÉRENCE, выходившего с 1995 по 2019 г. в Meaux под редакцией Christophe Carraud. Важные сведения о Беспаловой можно найти в издании: Artists, intellectuals and World War II. The Pontigny Encounters at Mount Holyoke College, 1942 – 1944. Edited by Christopher Benfey and Karen Remmler. University of Massachusetts Press. Amherst and Boston 2006. Статей, посвященных творчеству Беспаловой, уже так много, что я ограничусь монографиями: Laura Sanò: Un pensiero in esilio. La filosofia di Rachel Bespaloff. Naples 2007. Французский перевод: Laura Sanò: Une pensée en exil. La philosophie de Rachel Bespaloff. Édition Conférence. 2023. Nicolas Delafon: Le secret d’un être. Rachel Bespaloff (1895 – 1949). Une vie et une pensée existentielle. Tome 1 et 2. Édition Parole et Silence. 2024. |